назови меня своим именем момент с персиком на какой минуте
Зови меня своим именем (ЛП), стр. 33
Со стороны его слова могли не иметь смысла, но я точно знал, что он имел в виду.
Я вытер его лицо ладонью и, не зная, почему, лизнул его веки.
— Поцелуй меня, пока это полностью не ушло, — в его рту все еще должен был оставаться вкус персика и меня.
Я еще долго лежал в постели с момента, как Оливер ушел к себе, и проснулся буквально под вечер. Меня снова охватила неясная тревога, как на рассвете этого дня, хотя боль ушла. Я не знал сейчас, было ли это то же самое чувство или зародилось новое — результат уже дневной любви. «Буду ли я всегда испытывать такую одинокую вину после наших опьяняющих моментов вместе? Почему я не испытываю подобного после Марсии? Не является ли это намеком природы, что мне лучше бы быть с ней?»
Я принял душ и надел свежую одежду. Спустился вниз, у всех были коктейли. Прошлым вечером здесь были два гостя. Их развлекала мать, пока еще один новоприбывший, репортер, внимательно слушал рассказ Оливера о своей книге о Гераклите. Он усовершенствовал свой навык дать незнакомцу précis 45 в пять предложений, изобретаемое экспромтом в пользу каждого конкретного слушателя.
— Ты останешься? — спросила мать.
— Нет, я пойду встречусь с Марсией.
Мать подарила мне полный тревоги взгляд и даже сдержанно покачала головой, что значило: «Я не одобряю, она хорошая девушка, вам следует выбираться куда-нибудь компанией».
— Оставь его в покое, ты и твои компании, — запротестовал отец, тем самым освободив меня. — Иначе он закроется в доме на весь день. Позволь ему делать то, что нравится. То, что нравится!
Если бы он только знал.
И что, если он знал?
Отец никогда бы не запретил. Он бы сначала состроил мину, а потом взял бы себя в руки.
Мне не приходило в голову скрывать от Оливера мои встречи с Марсией. «Пекари и мясники не конкурируют», — так я думал. По всей вероятности, он тоже не дал бы этому иного определения.
Ночью с Марсией мы пошли в кино. Съели по мороженому на piazzetta. И еще по одному у нее дома.
— Я хочу еще раз сходить в книжный, — сказала она, по пути к воротам ее сада. — Не люблю ходить в кино с тобой.
— Хочешь сходить туда ближе к закрытию?
— Почему бы и нет, — она хотела повторения прошлой ночи.
Марсия поцеловала меня. У меня было иное желание: сходить туда, едва он откроется ранним утром, но с той же целью, с какой мы бы пошли туда вечером.
Когда я вернулся домой, гости как раз собирались уходить. Оливера не было дома.
«Я заслужил», — подумал я.
Я поднялся в свою комнату и, за неимением лучшего варианта, открыл дневник.
Запись прошлой ночи: «”Я увижу тебя в полночь”. Ты ждешь. Он не появился здесь. ”Исчезни” — вот что значило ”Повзрослей!” Лучше бы я вообще ничего не говорил».
Нервничая и машинально рисуя, я несколько раз обвел эти слова, прежде чем пошел в его комнату. Я пытался восстановить в памяти свой испуг прошлой ночи. Это был мой способ вновь пережить его: заранее подготовиться, замаскироваться на эту ночь и напомнить самому себе: раз мои худшие страхи неожиданно рассеялись, едва я зашел в его комнату, возможно, они смогут также исчезнуть этой ночью под звук его шагов.
Но я не мог даже вспомнить тревог прошлой ночи. Их полностью затмили последующие события. Я никак не мог на них повлиять, у меня словно не было доступа к этому отрезку времени. Все страхи прошлой ночи были стерты. Я ничего не помнил. Я попытался прошептать «исчезни» самому себе, стараясь взбодрить свою память. Тогда слова казались реальными. Сейчас это единственное слово сражалось за собственный смысл.
А потом до меня дошло: я ждал от этой ночи чего-то непохожего на все, что испытывал прежде в своей жизни.
Это было гораздо хуже. В голове не находился соответствующий термин.
Подумав еще раз, я уже не знал, как назвать испуг прошлой ночи.
Пусть я совершил огромный шаг за последние сутки, но все еще оставался недостаточно мудрым, не становился более уверенным, не мог понять его чувств ко мне. С тем же успехом мы могли вообще не спать.
По крайней мере, прошлой ночью был страх провалиться, страх быть отвергнутым или быть названым тем, кем я зову других. Сейчас, не испытывая того страха, но испытывая смутную тревогу, мог ли я назвать это дурным предчувствием? Как моряки предчувствуют убийственные рифы, спрятанные в шквал.
И почему меня волновало, где он был? Не этого ли я хотел для нас двоих — пекари и мясники и все такое? Растерялся ли я только от того, что его не оказалось в комнате, или от того, что он позволил мне ускользнуть? Почему в тот момент мне казалось, будто все, что я делал, — это ждал его — ждал, ждал, ждал?
Что такого было в этом ожидании, что оно начинало напоминать пытку?
«Если ты с кем-то, Оливер, время вернуться домой. Никаких вопросов. Я обещаю. Просто не заставляй меня ждать».
«Если он не покажется в течение десяти минут, я что-нибудь сделаю».
Десятью минутами позже меня настигло ощущение беспомощности и ненависти к себе за это чувство, я осознал, что ждал очередные в-этот-раз-серьезно десять минут.
Двадцать минут спустя я больше не мог это выносить. Я надел свитер, вышел на балкон и спустился вниз. «Я съезжу в Б., если понадобится, и проверю». По пути к велосипеду в сарае я размышлял, не отправиться ли сначала в Н., где люди зависают гораздо дольше, чем в Б., и проклинал себя, что не подкачал с утра шины. Как вдруг что-то неожиданно прошептало мне замереть и не тревожить Анчизе, спавшего в хижине неподалеку. Зловещий Анчизе — все говорили, он был зловещим. Давно ли я это подозревал? Должен был. Падение с велосипеда, крестьянская мазь, доброта, с которой он позаботился о нем и почистил его ссадину.
Я отвернулся, собираясь вернуться, и внизу среди скалистого берега в лунном свете вдруг увидел его. Он сидел на самом высоком камне, одетый в свой морской белый-с-синими-полосками свитер с вечно расстегнутыми пуговицами на плече, он купил его в начале лета на Сицилии. Он ничего не делал, просто обнимал колени и слушал звук ударяющихся волн о камни у подножья. Глядя на него с балюстрады, я почувствовал нежность, почему-то напомнившую, с каким нетерпением я бросился к нему в Б. и успел перехватить до почты. Он был лучшим, кого я когда-либо знал в своей жизни. Я окончательно осознал свой выбор.
Открыв калитку и легко перемахнув через несколько камней, я добрался до Оливера:
— Я думал, ты пойдешь спать. Я даже думал, ты не захочешь.
— Нет. Я ждал. Я просто выключил свет.
Я обернулся на дом. Все ставни были затворены. Наклонившись, я поцеловал его в шею. Я впервые поцеловал его с чувством, а не только с желанием. Он обнял меня. Безобидно, если бы кто-то увидел.
— Что ты здесь делаешь?
— О разном. Как вернусь в Штаты. О курсах, которые буду преподавать этой осенью. О книге. О тебе.
— «Обо мне», — он передразнил мою скромность.
— Не о других, — Оливер ненадолго замолчал. — Я прихожу сюда каждую ночь и просто сижу здесь. Иногда часами.
— Я никогда не знал. Я думал…
— Я знаю, что ты думал.
Одна часть его признаний могла бы сделать меня счастливым, другую по какой-то причине мы никогда не затрагивали. Я решил оставить эту тему.
— Пожалуй, больше всего я буду скучать по этому месту. Я был счастлив в Б., — это прозвучало как преамбула к прощанию. — Я смотрел в ту сторону, — он указал на горизонт, — и думал, что через две недели вернусь в Колумбию.
Он был прав. Я принял решение не считать дни. Поначалу, потому что не хотел думать, как долго придется его терпеть; позже, потому что не хотел знать, как мало дней осталось.
— Все это значит, что через десять дней, когда я посмотрю сюда, тебя здесь не будет. Я не знаю, что я тогда буду делать. По крайней мере, ты будешь где-то еще, где не будет никаких воспоминаний.
К просмотру обязательно: мой отзыв на фильм «Call me by your name»
Знаете, как я влюбилась в творчество Луки Гуаданьино? Посмотрев «Большой всплеск», — наперегонки подумаете вы.
И промахнётесь. Главным фильмом этого режиссёра я считаю «Io sono amore» («Я — это любовь»).
Именно в нём представлены все основные черты и приёмы его работы. Я нахожу «Большой всплеск» качественным и по-итальянски стильным фильмом, но для меня он вторичен по 3 причинам:
1) Сюжет не оригинален, такую историю мы уже видели в фильме Жака Дере «Бассейн» с Аленом Делоном и Роми Шнайдер
2) В фильме отчётливо просвечивает стилистика Франсуа Озона (когда смотрела «Большой Всплеск», постоянно улавливала сходство с озоновскими «Бассейном» 2003 года и «Молода и Прекрасна» 2013 г.)
3) Происходит повтор акцентов, которые были успешно использованы в «Я — это любовь»: семейное/дружественное застолье и назревающий конфликт; включение величественных аккордов классической музыки в самые драматичные моменты; мужчина как кулинарный Бог; прелюдия к сексу, осуществляемая мужчиной ниже пояса Тильды Суинтон (режиссёру нравится делать крупный план актрисы в момент экстаза); ноги Тильды Суинтон (вытянутые, согнутые, только пятки или только пальцы); сельские итальянские умиротворяющие пейзажи, контрастирующие с разрушительной страстью; еда не как основной герой, а как необходимое условие для гармоничной жизни.
Перед просмотром «Зови меня твоим именем» (Call me by your name) меня терзали сомнения: останется ли верен итальянский режиссёр своим художественным приёмам, использованным в его предыдущих картинах? Является ли подобное постоянство мастерством или, напротив, самоповтором, намекающим на посредственность?
И, наконец, главный вопрос — как в фильме будет обыграна тема гомосексуальной любви? Например, о «Горбатой горе» я думала ещё 3 дня после просмотра, а вот «Лунный свет» не задержался в моих мыслях даже на пару часов. Первый фильм, в отличие от второго, не был так откровенно запрограммирован на снискание поддержки и одобрения со стороны LGBT сообщества. Поэтому он оказался глубже, искреннее и пронзительнее.
Забегая вперёд (так как нет силы сдерживать свои эмоции), могу сказать, что после «Зови меня твоим именем» я выходила с радостным осознанием — только что я увидела один из лучших фильмов последних лет. Лучших в общем смысле, без деления на категорию — о нетрадиционных отношениях.
Первая заслуга Луки Гуаданьино связана с его выбором актёров на главные роли. Итальянский глаз точно уловил в Арми Хаммере, что он совершит блестящее перевоплощение в американского молодого учёного Оливера, который летом 1983 года приезжает в Италию на виллу именитого специалиста по греко-романской культуре.
Если Колина Ферта я считаю сгустком английского аристократизма и сдержанной харизмы, то глядя на Арми Хаммера, я думаю о старом Голливуде, «старых деньгах» восточного побережья, для которых лето — это синоним Хэмптонс, о поло-свитерах и небрежно разношенных лоферах Ralph Lauren, о соревнованиях по гребле в Гарварде (кстати, если посмотреть на родословную этого актёра и уровень семейного благосостояния, то становится понятно, что мои ассоциации вполне себе обоснованы). По сути, роль Оливера — во многом alter-ego самого Хаммера. Кто читал нашумевшего Щегла Донны Тарт, вспомните друга главного героя Тео — Энди Барбора. Вспомните его семью и описание их квартиры на Park Avenue. Да, именно так я представляю атмосферу, в которой вырос Арми Хаммер. В англицизме “родиться с серебряной ложкой во рту” я бы изменила серебряной на золотой, так как внешность актёра — особая драгоценность.
С другой стороны, персонаж Оливера стал для Хаммера абсолютным выходом из зоны комфорта. Ему предстояло сыграть мужчину, вступившего в сексуальные связи с совсем юным героем. В нескольких интервью сам Арми признавался, что именно неловкость и стыд, сопряжённые с ролью, стали для него вызовом, который он рискнул принять.
Красивый молодой учёный Оливер меняет своим приездом размеренное летопровождение главного героя — Элио, 17-летнего сына профессора.
Имя Тимоте Шаламе, который исполняет подростка, — ещё одно бинго в копилку режиссёра. По моим наблюдениям 21-летний актёр затмил своей игрой Хаммера. Делаю ставки на то, что его имя будет в числе номинантов на Оскар.
Худощавый паренёк с тонкими чертами лица, с печально-вдумчивыми глазами живёт в несвойственной его сверстникам гармонии с родителями. Отец-культуролог и мать-переводчица привили сыну любовь к книгам и расширили его кругозор. В доме царит атмосфера дружбы, доверия и тихой радости. Однако появление Оливера сказывается на настроении Элио. Он становится ранимым, уязвимым и неуверенным в себе. Он продолжает занимать себя чтением книг и ухаживаниями за девушками, но делает это без особого азарта. Зритель догадывается, что за внешней неприязнью к Оливеру скрывается на самом деле назревающее чувство влюблённости. Первой настоящей влюблённости с горько-сладким привкусом. Ведь фильм по своему жанру тяготеет именно к “истории взросления”. Если героиня Кэри Маллиган в прекрасном «Образовании» проходит эту стадию по отношению к женатому аферисту, годящемуся ей в отцы, то герой Шаламе особо остро чувствует свою половую зрелость из-за нахождения красивого и умного американца поблизости. Он будет пытаться усмирить свои гормональные всплески рядом с милой и симпатичной итальянкой-сверстницей.
Кстати, их ночные рандеву по своему настроению и стилистике напомнят мне творение другого итальянца — «Мечтателей» Бертолучи.
Я не буду раскрывать все прелестные извилины фабулы фильма. Мне хочется, чтобы вы сами открыли магию первых признаний, первой нежности, первого и последнего прощания.
Мне бы хотелось подчеркнуть лишь те стороны, которые мне кажутся наиболее удачными.
Главной заслугой Луки Гуаданьино я считаю манеру, в которой он рассказывает нам эту историю. «Горбатая гора» своим трагизмом и обречённостью ложилась на сердце зрителя пудовым грузом. «Лунный свет» при наличии нескольких удачных моментов неприкрыто намекал о стремлении режиссёра угодить в список оскаровских номинантов. «Зови меня твоим именем» по мотивам одноименного романа Андре Асимана снят непринуждённо, легко, иронично и тепло. Чтобы было комфортно и самому себе, и зрителю, и актёрам, Гуаданьино добавляет бесценный ингредиент — великолепный юмор, из-за которого по залу несколько раз проносилась волна оваций. Моя сестра, которая посмотрела этот фильм со мной и которая имеет более свежий взгляд по причине своей юности, вынесла вердикт — “это была лучшая комедия, которую я видела за последнее время”. Я сперва даже возмутилась: “Какая же это комедия?!” Ведь такая деликатная тема поднята. А потом поняла — да это же совершенно другая форма обращения к теме гомосексуальной любви, когда нам её показывают не как слёзодавительную драму-реванш, а как драму через завесу юмора, да ещё и не плоского, похабного, а деликатного, игривого и звонкого.
Теперь я перейду к моим любимым сценам.
Элио в присутствии Оливера играет на пианино кусок из произведения Баха. Оливеру хочется услышать классический вариант. Но Элио вредничает и специально импровизирует, выдавая разные вариации в разной тональности. Через музыку он пытается сказать о сумбурных, роящихся в его сердце чувствах.
Оливер на танцплощадке зажигает с итальянкой под музыку 80-х. Комизма этой ситуации добавляет практически 2-метровый рост Арми Хаммера. Вообще, тема его до неприличия длинных ног раскрыта в фильме в полной мере. За драматизм в этой сцене ответственен Элио, который напряжённо наблюдает за этим танцем и курит сигарету. Пожалуй, это один из эпизодов, в которых виден огромный актёрский потенциал Тимоте Шаламе. Вроде бы видишь, как молодой паренёк рассматривает молодого мужчину, из-за которого у него готово выпрыгнуть сердце, и вдруг вспоминаешь себя в те моменты уже неповторимого, потому что один раз нам данного, прошлого, когда у самой сердце предательски меняло своё положение и делало ноги ватными на какой-нибудь школьной дискотеке. То есть сыграно на эмоциональном уровне сверхмощно.
Сексуальные неловкие экзерсисы Элио с его подружкой под ностальгически-щемящую Words don’t come easy в исполнении F R David.
Сцена с персиком эпична в своей второй части, когда появляется Арми Хаммер. Если его вопросы покажутся вам несмешными, то так и знайте: вы — ханжа.
Чуть-чуть чувственности: эпизод, когда Элио пытается выразить свою нежность к Оливеру неловким, но таким милым жестом — ставит свою ступню на ступню Оливера (ну что, мои внимательные читатели, помните как я начинала свой пост? Всё-таки режиссёру милы ступни не только Тильды Суинтон).
Сцена за столом (вообще сцен за столом будет много — как и в предыдущих фильмах Гуаданьино), когда итальянская пара, приглашённая в гости, начинает активно жестикулировать и комично ссориться. В это же время за столом сидят Оливер и Элио, которые заняты совсем другими мыслями. У Элио начинается кровотечение из носа — как метафора накопившихся переживаний.
Разговор Элио с отцом. Это единственный момент, когда мне хотелось разрыдаться и сквозь слёзы пожелать всем детям иметь таких отцов. Профессора Перльмана мастерски исполнил Майкл Штульберг (и он же удивительно сыграл в «Форме воды» Гильермо дель Торо). Он догадался о связи сына со своим практикантом. Его беседа на эту тему с Элио — мастер-класс по тому, как родитель вербально может укрепить связь со своим ребёнком, воодушевить и, как ни странно, ещё раз научить ходить, но уже по взрослой жизни.
Отдельной похвалы заслуживает визуальная составляющая. Как и во всех предыдущих картинах, Гуаданьино использует приглушённую палитру. В кадр постоянно попадает природа и её проявления. Натуралистические кадры призваны раскрыть внутренний мир персонажей.
К приятной визуальной составляющей режиссёр подключает музыкальную: то это мелодичные фортепианные трели и переливчатые каскады классической музыки, то песни, соответствующие духу времени или внутреннему миру героев. Некоторые примеры из особо понравившегося:
“Futile Devices” Sufjan Stevens
“Love My Way” The Psychodelic Furs
“J’adore Venise” Loredana Berté
“Che vuole questa música stasera” Armando Trovajoli
“Summer Wine” Nancy Sinatra
“Can’t you see” Matthew and the Atlas
Последние 10 минут фильма — это тур-де-форс актёра Тимоте Шаламе. Его боль передаётся зрителю. Его слёзы, его замирание в своей печали находят быстрый отклик в сердце каждого, потому что такие переживания универсальны.
После просмотра мне вдруг стали совсем не важны те вопросы про самоповтор режиссёра. Да, в кадр снова постоянно попадала кухня, среди героев снова была душевная и заботливая служанка, опять герои ныряли в бассейн, использовались те же музыкальные приёмы, но этой картиной Лука Гуаданьино закрепил за собой это право на реминисценции к собственным фильмам, как когда-то это же право заслужили Педро Альмодовар, Вуди Аллен, Уэс Андерсон и другие яркие представители современного кинематографа.
Знаете, что самое уникальное в этом фильме? Он не про нетрадиционную любовь, он про традиционное чувство любви неважно к кому – к мужчине или к женщине. Важно другое – фильм не заставляет вас морщиться, стесняться. «Назови меня своим именем» заставляет вас улыбаться и вспоминать свои первые робкие попытки понравиться и соблазнить, своё желание упасть в пропасть и не думать, как из неё выбираться, и, наконец, вспоминать прошлое с благодарностью.
«Зови меня своим именем» – лучший фильм о первой любви, который вы видели
На кинофестивале «Амфест» в Москве и других городах России показывают «Зови меня своим именем» – хит «Санденса», Берлина и вероятный претендент на «Оскара», которого, скорее всего, никогда не будет в российском прокате.
«Потому что это был он, потому что это был я», – напишет философ Мишель Монтень, уже после смерти своего друга Этьена де Ла Боэси пытаясь (тщетно) объяснить причины их близости. Известная цитата прозвучит в фильме Луки Гуаданьино в том же значении как расписка в невозможности ничего определить, сформулировать – из какого материала сплетены нити, связывающие нас с другими, и как, в какой момент, по чьей воле (или вине) они возникают. «Зови меня своим именем» – кино про эти связи: с родными, с другом, с любовником, с самим собой, да хотя бы со своей старой детской комнатой. Кино, похожее на прикосновение – такое, когда даже с закрытыми глазами узнаешь, чья рука легла тебе на плечо.
Летом 1983 года где-то на севере Италии красивая профессорша (Амира Касар) подцепляет с полки книгу и не в первый раз читает из нее своей семье – мужу, профессору археологии (Майкл Стулбарг), и сыну Элио (Тимоти Шаламе) – любимую немецкую сказку о влюбленном рыцаре, который в отчаянии спрашивает девушку: «Заговорить или умереть?» Элио знает, о чем сказка. К отцу приехал наглый американский аспирант Оливер (Арми Хаммер), которому мальчик мог бы адресовать тот же вопрос.
Несколько лет назад Гуаданьино снимал документальный фильм «Бертолуччи о Бертолуччи», и чувственный, тактильный, очень нежный «Зови меня своим именем» можно было бы считать его ответом бертолуччиевской «Ускользающей красоте». Но если Лив Тайлер в конце фильма стряхивала с себя надоевшую невинность, как чужой пиджак, то Элио оказывается лицом к лицу совсем с другим осознанием: его путь – это путь человека слишком цельного и слишком отважного, чтобы пытаться подстраховаться, не рисковать, не связываться с человеком, который – с первой минуты понятно – уедет и не вернется. Банальность, которую, видимо, все-таки нужно проговорить: мужчина этот человек или женщина – здесь не так важно. Важнее то, что выросший среди книжек Элио не знает еще, но чувствует: боль, которой расплачиваются на этом пути, сделает (уже сделала) из него человека. Честность, с которой этот мальчик отказывается от удобных отношений с соседкой-француженкой, трезвость, с которой он, понимая, чем история с Оливером закончится, решает не щадить, не беречь себя, делают его супергероем. Он и его потрясающие родители и есть супергерои.
Гуаданьино вместе с написавшим сценарий по роману Андре Асимана Джеймсом Айвори (89-летний режиссер-классик, снявший «На исходе дня» и «Комнату с видом» и 44 года проживший с Исмаилом Мерчантом, своим партнером по кинокомпании и по жизни: их партнерство, длившееся вплоть до смерти Мерчанта в 2005-м, – самое долгое в истории независимого кино) проводят очевидную в общем параллель между миром культуры, в котором живет семья Элио, и терпимостью, с которой они смотрят на мир, – если в греко-латино-арабском (или наоборот?) происхождении слова «абрикос» черт ногу сломит, что уж говорить о более тонких вещах? Гуаданьино подбрасывает зрителю фрагменты Гераклита и сам создает фильм из фрагментов: иногда сцены идут друг за другом через по-летнему дремотные затемнения, в почти произвольном порядке, иногда они наплывают одна на другую – как аккорды, которые нехотя берет Гвидо на фортепиано или гитаре, как водоросли в озере Гарда. Италия 80-х, какой ее помнит Гуаданьино, – нежное ироничное ретро. Дурацкие дискотеки, милая старушка с портретом дуче («Это Италия», – пожимает плечами Элио), споры о политике – мир, в котором нет фейсбука, поэтому записку «Надо поговорить» приходится подсовывать под дверь.
«Назови меня своим именем», – предлагает Оливер Элио, потому что ближе уже не бывает, потому что, обменявшись именами, они, как персонажи какого-нибудь античного мифа – наверняка был и такой, – станут одним целым. Но, отказавшись от своего имени, Элио не теряет, а обретает самого себя. И в это мгновение он словно видит себя со стороны – дрожащий от горя мальчик на перроне, который наверняка думает: «Хорошо, что ему хотя бы хватило ума не сказать: «До скорого».
«Назови меня своим именем»: фрагмент книги
«Назови меня своим именем» Андре Асимана — роман, уже ставший современной классикой ЛГБТ-литературы, появится на прилавках российских книжных магазинов в феврале. Эта история соткана из итальянского солнца и страстных отношений двух главных героев, чьи судьбы вновь и вновь пересекаются, каждый раз оставляя у читателей горько-сладкое послевкусие. Одноименная экранизация романа, снятая открытым геем Лукой Гуаданьино, получила «Оскар» за лучший адаптированный сценарий. СПИД.ЦЕНТР с разрешения издательства Popcorn Books публикует отрывок из книги.
Очень скоро выяснилось, что о всякого рода еде, сырах и вине Оливер знает больше нас вместе взятых. Сама Мафальда была сражена его знаниями и умениями и даже стала то и дело спрашивать у него совета на кухне: «Как думаете, обжарить соус с луком или шалфеем?», «Не слишком ли много лимона?», «Я все испортила, да?», «Нужно было добавить еще одно яйцо — ничего не запекается!», «Воспользоваться новым измельчителем или не изменять ступке с пестиком?» Правда, моя мать все-таки не смогла удержаться от парочки колкостей.
— Как все ковбои… — говорила она. — Они знают о еде так много, но не умеют правильно держать в руках вилку с ножом. Гурманы-аристократы с сельскими манерами. Покормите его на кухне.
— С удовольствием, — отвечала Мафальда.
И в самом деле, в один из дней, сильно опоздав к обеду после затянувшейся встречи с переводчицей, синьор Уллива сидел на кухне, ел спагетти и пил темное красное вино с Мафальдой, Манфреди — ее мужем и нашим водителем — и Анкизе; все они дружно пытались научить Оливера неаполитанской песне. Это был не только гимн их южноитальянской молодости, но и лучшее развлечение для почетных гостей в их арсенале.
Оливер завоевал сердца всех и каждого.
Я видел, что Кьяра тоже очарована. Как, впрочем, и ее сестра. Даже любители сразиться в теннис, много лет подряд заглядывавшие к нам после обеда, чтобы затем отправиться на вечернее купание, теперь оставались гораздо дольше обычного, надеясь сыграть с ним хотя бы один гейм.
Подобное внимание к любому из наших предыдущих летних постояльцев меня бы страшно разозлило. Но в том, как все обожали Оливера, я нашел неожиданное успокоение. Что плохого в симпатии к тому, кто так сильно нравится всем остальным? Никто не мог устоять перед ним, включая моих двоюродных и троюродных братьев и сестер, а также прочих родственников, которые приезжали к нам на выходные — и иногда задерживались чуть дольше. Известный своим пристрастием к выявлению чужих недостатков, я испытывал определенное удовлетворение, скрывая чувства за привычным безразличием, враждебностью или злобой в адрес каждого, кто потенциально мог бы затмить меня в нашем доме. Но оттого, что Оливера все любили, я вынужден был говорить, что тоже его люблю. Я был подобен мужчинам, которые открыто заявляют, что находят других мужчин привлекательными, — и за этой правдой скрывают свое истинное желание заключить их в объятия. Идти наперекор всеобщей симпатии к нему означало бы признать перед всеми, что я пытаюсь скрыть мотивы, по которым вынужден ему сопротивляться.
«Он мне ужасно нравится», — сказал я в первую неделю его пребывания, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выразился так недвусмысленно, зная, что никто не заподозрит фальшь в невидимой палитре оттенков, которой я пользовался каждый раз, когда речь шла о нем.
«Он — лучший из всех, кого я встречал в жизни», — сказал я однажды вечером, когда мы никак не могли дождаться возвращения крошечной рыбацкой лодки, на которой Анкизе и Оливер вышли в море сразу после обеда; тогда мы судорожно пытались найти номер телефона его родителей в Штатах на случай, если придется сообщать им страшные вести.
В тот день я даже решился оставить свои запреты и выразить тревогу так же открыто, как выражали ее остальные. Но сделал я это еще и для того, чтобы никто не заподозрил, что в душе я испытываю гораздо более глубокое отчаяние; а потом вдруг понял, почти устыдившись, что часть меня не возражает против его смерти, что есть даже что- то почти захватывающее в мысли о его раздутом, безглазом теле, которое в конце концов прибьет волной к нашему берегу.
Но я не пытался себя обманывать. Я в самом деле был убежден, что никто в мире не испытывает к нему такого плотского влечения, как я; что никто не хочет преодолевать ради него расстояния, которые готов преодолеть я. Никто не знает каждую косточку в его теле так, как я, — его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах; никто не вспыхивает таким желанием от рельефа его мускулов;
Возможно, и другие питали к нему нечто большее, чем просто симпатию, но каждый скрывал и показывал это по-своему. Однако, в отличие от них, я всегда первым замечал, как он появляется в саду по возвращении с пляжа, замечал размытый вечерней дымкой силуэт его велосипеда, выезжающего из сосновой аллеи к нашему дому.
Я первым узнал его шаги, когда однажды, опоздав в кинотеатр, он вошел в зал и растерянно встал у стены. Он принялся искать нас взглядом и стоял так до тех пор, пока я не обернулся, уже зная, как он обрадуется, что я его заметил.
Я узнавал его по звуку шагов, когда он поднимался по лестнице и шел на балкон или проходил мимо двери в мою спальню. Знал, когда он на несколько мгновений останавливался у моих французских окон, будто сомневаясь, постучать ли, но потом раздумывал и шел дальше. Знал, что это он едет на велосипеде, потому что только он с таким озорством проносился вниз по гравийной дорожке, останавливаясь в самый последний миг — резко, непоколебимо, — и спрыгивал на землю, всем своим видом словно восклицая: v o i l à!
Я старался никогда не выпускать его из поля зрения и, если мы были вместе, не позволял уйти далеко. А когда он проводил время с другими — мне по большому счету было все равно, что он делает, лишь бы вел себя так же, как со мной. Только бы не становился кем- то другим, когда далеко. Только бы не становился таким, каким я никогда его не видел. Только бы не имел иной жизни, кроме той, которую проживает с нами, со мной.
Только бы не потерять его.
Я знал, что не в силах его удержать, что мне нечего ему предложить, нечем искусить.
Он отмерял каждому порцию своего внимания, когда ему это было удобно. Как- то он помогал мне разобраться с отрывком из Гераклита (я был одержим чтением «его» автора) — и тогда словами, пришедшими мне на ум, были вовсе не «доброта» или «щедрость», а скорее «терпеливость» и «великодушие», которые для меня были ценнее. Потом он спросил, нравится ли мне книга, которую я читал, — однако задал этот вопрос едва ли из любопытства — лишь потому, что выдалась возможность для простой и ненавязчивой болтовни. Он все делал именно так: просто и ненавязчиво — и эта манера его устраивала.
Ты почему не на пляже с остальными?
Иди- ка бренчи дальше.
Он просто поддерживал беседу.
Обед за огромным столом в тени деревьев или в доме, всегда — один или два гостя на «обеденной каторге». И восхитительные послеобеденные часы, напоенные солнцем и тишиной.
Следом идут остальные сцены: отец со своими неизменными вопросами — чем я занят целыми днями, почему всегда один; мать, призывающая найти новых друзей, коль скоро старые уже не интересны, и, самое главное, начать наконец выходить из дома — а то вечно эти книги, книги, книги, сплошные книги и нотные тетради; оба умоляли чаще играть в теннис, ходить на танцы, знакомиться с людьми и понять в конце концов, почему так важно иметь в жизни других людей, а не только льнуть к иностранцам. Сделай что-нибудь безумное, говорили они, непрерывно стараясь отыскать во мне завуалированные, обличительные признаки разбитого сердца, которые — увенчайся их поиск успехом — они бы сразу попытались исцелить в своей неуклюжей, назойливой, но преданной манере, словно я смертельно раненный солдат, забредший в их сад и молящий о помощи.
«Ты всегда можешь со мной поговорить», «Я тоже когда-то был в твоем возрасте», — говаривал отец. «Ты думаешь, никто никогда не чувствовал того, что чувствуешь ты, но, поверь, я сам все это пережил и выстрадал, причем не раз; с чем- то так и не смирился, что- то до сих пор понимаю столь же плохо, сколь ты сейчас, но тем не менее мне знаком каждый изгиб, каждый проход, каждый закоулок человеческого сердца».
Есть и другие, случайные воспоминания: послеобеденная тишина — кто-то дремлет, кто-то работает, кто-то читает, — и весь мир погружен в приглушенные полутона. Блаженные часы, когда голоса из внешнего мира так мягко, так осторожно пробиваются в наш, точно я сплю. Затем — теннис. Душ и коктейли. Ожидание ужина. Снова гости. Ужин. Его вторая за день поездка к переводчице. Прогулка до города и возвращение поздней ночью, иногда в одиночестве, иногда с друзьями.
И есть исключения: тот день, когда поднялась буря, а мы сидели в гостиной, слушая музыку под град, барабанивший во все окна в доме. Выключается свет, глохнет музыка, и все, что у нас остается, — это лица друг друга. Тетя тараторит что-то про свои ужасные годы в Сент-Луисе, Миссури, который она произносит как «Сан Луи»; мать источает аромат чая с бергамотом, а фоном — снизу, с кухни, до нас долетают голоса Манфреди и Мафальды, которые громким шепотом вступили в супружескую перебранку. За окном — сухощавая фигура нашего садовника в плаще и капюшоне: он сражается со стихией и, несмотря на непогоду, по обыкновению пропалывает грядки — а у окна в гостиной отец подает ему знаки руками: «Скорее, Анкизе, возвращайся внутрь!»
— От этого типа мурашки по коже, — сказала тогда тетя.
— У этого типа золотое сердце, — ответил мой отец.
Но те часы были омрачены страхом, и страх этот нависал надо мной, словно темный дух или заточенная в нашем крошечном городке неведомая птица, чье обугленное крыло бросает несмываемую тень на все живое. Я не знал ни что именно меня пугает, ни почему я так взволнован, ни отчего то, что вызывает смятение, порой видится надеждой и в темные времена приносит столько неописуемой радости — радости с петлей на шее.
То, как громыхало мое сердце, когда я вдруг встречался с Оливером, одновременно пугало и волновало меня. Я боялся его появления, боялся отсутствия, боялся взгляда, но больше — безразличия.
Эти мучения в конце концов стали так меня изнурять, что после обеда, в часы беспощадной жары, я, обессилев, засыпал на диване в гостиной; однако даже во сне всегда точно знал, кто был в комнате и кто в ней сейчас, кто на цыпочках входил и выходил, кто на меня смотрел и как долго, кто искал сегодняшнюю газету, стараясь не шуметь, но в конечном счете бросал эту затею и принимался искать программу передач на вечер, уже не тревожась о том, проснусь я или нет.
Страх меня не покидал. С ним я просыпался, а когда, заслышав шум воды в ванной, понимал, что Оливер присоединится к нам за завтраком, страх этот оборачивался радостью, которая мгновенно рассеивалась, стоило ему предпочесть работу в саду утреннему кофе. К полудню желание услышать от него хоть слово становилось невыносимым. Я знал, что через час с лишним диван в гостиной примет меня в свои объятия, и ненавидел себя — за свою неудачливость, посредственность, влюбленность и неопытность. Просто вымолви хоть слово, Оливер, просто прикоснись ко мне. Посмотри на меня — и не отрывай взгляда, пока глаза мои не подернут слезы. Постучи в мою дверь ночью — и узнаешь, оставил ли я ее открытой. Зайди в комнату. В моей постели для тебя всегда есть место.
Больше всего я страшился дней, когда он исчезал на несколько часов кряду, — весь день и весь вечер я проводил, томясь незнанием, где он и с кем. Иногда я видел, как он пересекает пьяццетту или разговаривает с людьми, которых я там никогда не встречал. Но то было не важно: на крошечной площади, где вечерами собирались люди, он редко одаривал меня взглядом — в лучшем случае быстрым кивком, предназначенным скорее не мне, а моему отцу, чьим сыном я по воле случая являлся.
Мои родители, особенно отец, не могли на него нарадоваться. Оливер был самым способным из наших летних постояльцев: он помогал отцу разбираться с бумагами, отвечал на большинство его писем и, кроме того, неплохо справлялся с собственной рукописью. Чем он занимался в свое личное время, было только его делом.
«Если принудить молодых бежать рысью — кто же побежит галопом? » — говаривал отец, вольно цитируя какую- то пословицу. В нашем доме Оливер просто не мог оступиться.
Поскольку мои родители никогда не обращали внимания на его отлучки, я решил, что надежнее будет утаить свое беспокойство. Я говорил об Оливере, только если меня о нем спрашивали, и притворно поражался тому, что его, оказывается, еще нет дома: «Да, и правда, давно его не видно», «Нет, понятия не имею».
Главное было не перестараться — услышав фальшь в моем голосе, родители могли догадаться, что меня что- то гложет. Обман они чуяли за версту — даже удивительно, что они до сих пор ничего не заподозрили.
Они всегда любили повторять, что я слишком быстро привязываюсь к людям, однако тем летом я наконец понял, что значат эти слова на самом деле. Должно быть, такое случалось и прежде, и родители распознали во мне эту склонность, в то время как сам я, вероятно, был слишком юн и не отдавал себе в этом отчета. Их сердца с тех пор были не на месте. Они волновались обо мне, и я знал, что волнения их не беспочвенны. Я лишь надеялся, что они никогда не узнают, насколько далеко все зашло в этот раз — дальше, чем в их самых тревожных опасениях. Я видел: сейчас они ровным счетом ничего не подозревают, и это мучило меня — хоть я и не хотел, чтоб они знали правду. Кажется, они больше не видят меня насквозь и я могу скрыть почти все, что захочу; наконец я в безопасности от них — и от него, — но какой ценой? И хочу ли я этой безопасности?
Мне не с кем было поговорить. Кому я мог рассказать? Мафальде? Она просто уйдет из дома. Тете? Наверняка растрезвонит всем вокруг. Марция, Кьяра, мои друзья? Они отвернутся от меня в ту же секунду. Кузены и кузины, приезжавшие погостить? Да никогда. У моего отца были, пожалуй, самые либеральные взгляды — но по этому ли вопросу. Кто еще? Написать одному из преподавателей? Сходить к врачу? Сказать, что мне нужен психиатр? Рассказать Оливеру?
Больше рассказать некому, Оливер, — боюсь, это должен быть ты…