Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержанности он отходя ко сну

Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержанности он отходя ко сну

Предисловие Арнольда И. Дэвидсона [1]

Я очень хорошо помню момент, когда Мишель Фуко впервые рассказал мне о Пьере Адо. Несмотря на его очевидный неподдельный энтузиазм, я ответил ему, что совершенно не специалист в античной философии и не хотел бы начинать знакомство с этой областью. И только гораздо позднее я начал читать Пьера Адо, после смерти Мишеля Фуко. Я сразу же был поражен не только точностью и ясностью его толкований текстов, что явилось результатом безупречных филологических и исторических знаний, но особенно видением философии, которое я обнаруживал на более тонком плане в его очерках и книгах. Что Пьер Адо является одним из самых крупных историков античной мысли нашей эпохи, это очевидно; не так очевидно то, что он также крупный философ. Достаточно изучить его творчество в целом, чтобы в этом убедиться. Данная книга, «Духовные упражнения и античная философия», уже является классическим произведением, и как настоящая классика она сохраняет всю свою актуальность.

Я хотел бы уточнить некоторые аспекты понятия духовных упражнений, чтобы лучше объяснить, почему Адо сделал их направляющей нитью своей концепции античной философии. Пьер Адо всегда говорил, что открытие

им понятия духовных упражнений связано с проблемой строго литературной: как объяснить внешнюю несвязность некоторых философов? Вовсе не предполагая искать новый тип назидательной духовности, Пьер Адо хотел бы исследовать именно исторически постоянную тему пресловутой «несвязности» античных философов. Это исследование и привело его «к идее, что философские произведения античности создавались не для изложения системы, но с целью формирования: философ хотел заставить работать умы своих учеников или слушателей, чтобы они пришли в определенным образом упорядочились»]). Скорее формирование умов, чем информирование является также пьедесталом, на который опирается идея духовных упражнений. Следовательно, мы не должны удивляться тому значению, которое придается чтению текстов у Пьера Адо, и что он беспрестанно подтверждает: чтение — это духовное упражнение, и мы должны научиться читать, то есть «то есть останавливаться, освобождаться от наших забот, возвращаться к самим себе, оставлять в стороне поиски изысканности, утонченности, оригинальности, спокойно размышлять, вглядываться в глубины, чтобы позволить текстам говорить с нами» («Духовные упражнения», с. 64). В этом отношении необычайно интересна цитата из Гёте, приведенная в заключение главы «Духовные упражнения»: «Люди не знают, сколько стоит времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне для этого понадобилось 8о лет, но и теперь я не могу сказать, насколько преуспел в этом» («Духовные упражнения», с. 65). Чтение — это деятельность по формированию и преобразованию самого себя, или, если следовать мысли Пьера Адо, мы не должны забывать, что духовные упражнения не ограничиваются какой-то конкретной областью нашего существования; они имеют очень широкое значение и пронизывают все сферы нашей повседневной жизни.

В выражении «духовные упражнения» нужно учитывать одновременно понятие «упражнения» и значение слова «духовный». Духовные упражнения функционируют не просто на уровне предложения и концепции. Нам не предлагается новая метафизическая теория, ибо духовные упражнения являются именно упражнениями, то есть практикой, деятельностью, работой над собой, тем, что можно назвать са- моаскезой. Духовные упражнения составляют часть нашего опыта; они суть «эксперимент». Кроме того, Пьер Адо употребляет слово «духовный» не в смысле «религиозный», или «теологический», поскольку религиозные упражнения являются лишь видом — весьма особенным — духовного упражнения. Тогда откуда же это слово — «духовный»? Пьер Адо отклонил несколько других прилагательных и в конце концов остановил свой выбор на характеристике этих упражнений, как «духовных»; и в самом деле, «интеллектуальные упражнения» или «нравственные упражнения» лишь отчасти передают глубину смысла: «интеллектуальный» выражает не все аспекты этих упражнений, а «нравственный» может произвести неточное впечатление, что речь идет о кодексе хорошего поведения. Как четко определил сам Пьер Адо: «Слово „духовный“ действительно позволяет понять, что эти упражнения являются творчеством не только мысли, но всей психики индивида» («Духовные упражнения», с. 22). Таким образом, данное выражение охватывает мысль, воображение, чувствительность, а также волю. «Название „духовные упражнения“ в общем-то оказалось наилучшим, потому что оно означает, что речь как раз идет об упражнениях, вовлекающих в себя весь ум» («Античные духовные упражнения и „христианская философия“», с. 67). Античная философия «есть духовное упражнение, потому что она представляет собой образ жизни, форму жизни, жизненный выбор» 2). Можно также сказать, что эти упражнения являются «экзистенциальными», потому что они обладают экзистенциальной ценностью, охватывающей наш образ жизни, наш образ бытия в мире; они суть составная часть совершенно новой ориентации в мире, требующей самопреобразования, метаморфозы самого себя. П. Адо резюмировал свою концепцию так: духовное упражнение — это «практика, нацеленная на то, чтобы совершенно измененить бытие» 3).

Чтобы понять радикальность и глубину идеи духовных упражнений в концепции П. Адо, нужно осознать принципиально важное отличие, существующее для него между философской речью и самой философией. Оно, по сути, выдвигает на первый план практическое и экзистенциальное измерение духовных упражнений. Исходя из стоического отличия между речью сообразно философии и самой философией, П. Адо показывает, что их понимание того и другого можно использовать «в более общем плане для описания феномена „философии“ в античности» 4).

Согласно стоикам, философская речь подразделяется на три части — логику, физику и этику; когда речь идет о преподавании философии, излагается теория логики, теория физики и теория этики. Но для стоиков — ив определенном смысле для других философов античности — эта философская речь не является самой философией 5). Философия вовсе не теория, разделенная на три части, но «но единый акт, заключающий в себе переживание логики, физики и этики. То есть мы больше не занимаемся теорией логики, иными словами — хорошим говорением и хорошим думанием, но мы думаем и говорим хорошо, мы больше не занимаемся теорией физического мира, но созерцаем космос, мы больше не занимаемся теорией нравственного действия, но действуем прямо и праведно» («Философия как способ жить». С. 270). Иначе говоря, «философией было действительное, конкретное и пережитое упражнение, практика логики, этики и физики»6). И П. Адо дает следующее краткое изложение этой идеи:

Речь о философии не является философией. Философские теории находятся на службе философской жизни. философия в эллинистическую и римскую эпоху предстает как образ жизни, как искусство жить, как способ бытия. Действительно, начиная по меньшей мере с Сократа, античная философия имела этот признак. Античная философия предлагает человеку искусство жить, а современная философия предстает прежде всего, как конструкция технического языка, предназначенного для специалистов («Философия как способ жить». С. 270–273,279).

В античности сущностная задача философа не заключалась в построении или изложении понятийной системы; вот почему П. Адо критикует историков античной философии, представляющих философию прежде всего как философскую речь или философскую теорию, как систему пропозиций. Свою точку зрения он излагает так:

В этом достаточно определенном смысле можно было бы сказать, что софисты по-прежнему представляют собой опасность для философии, связанную с тенденцией, когда философская речь считается самодостаточной и полностью независимой от нашего жизненного выбора.

Источник

Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержанности он отходя ко сну

Посмотри же, что мне хочется здесь выяснить: из тех удовольствий и вожделений, которые лишены необходимости, некоторые представляются мне противозаконными. Они, пожалуй, присущи всякому человеку, но, обуздываемые законами и лучшими вожделениями, либо вовсе исчезают у некоторых людей, либо ослабевают и их остается мало. Однако есть и такие люди, у которых они становятся и сильнее, и многочисленнее.

– О каких вожделениях ты говоришь?

– О тех, что пробуждаются во время сна, когда дремлет главное, разумное и кроткое, начало души, зато начало дикое, звероподобное под влиянием сытости и хмеля вздымается на дыбы, отгоняет от себя сон и ищет, как бы удовлетворить свой норов. Если ему вздумается, оно не остановится даже перед попыткой сойтись с собственной матерью, да и с кем попало из людей, богов или зверей; оно осквернит себя каким угодно кровопролитием и не воздержится ни от какой пищи. Одним словом, ему все нипочем в его бесстыдстве и безрассудстве. –

Когда человек соблюдает себя в здоровой воздержанности, он, отходя ко сну, пробуждает свое разумное начало, потчует его прекрасными доводами и рассуждениями и таким образом воздействует на свою совесть. Вожделеющее же начало он хоть и не морит голодом, но и не удовлетворяет его до пресыщения: пусть оно успокоится и не тревожит своими радостями и скорбями благороднейшее в человеке; пусть это последнее без помехи, само по себе, в совершенной своей чистоте стремится к исследованию и ощущению того, что ему еще не известно, будь то прошлое, настоящее или будущее.

Но мы слишком отклонились в строну, говоря об этом. Мы хотели убедиться лишь вот в чем: какой-то страшный, дикий и беззаконный вид желаний таится внутри каждого человека, даже в тех из нас, что кажутся вполне умеренными; это-то и обнаруживается в сновидениях.

У них настоятельная потребность грабить, иначе придется терпеть невыносимые муки и страдания.

Раньше, пока человек подчинялся обычаям, законам и своему отцу и внутренне ощущал себя демократом, эти желания высвобождались у него лишь в сновидениях; теперь же, когда его тиранит Эрот, человек навсегда становится таким, каким изредка бывал во сне, ему не удержаться не от убийства, ни от обжорства, ни от проступка, как бы ужасно все это не было: посреди всяческого безначалия и беззакония в нем тиранически живет Эрот. Как единоличный властитель, он доведет объятого им человека, словно подвластное ему государство, до всевозможной дерзости, чтобы любой ценой удовлетворить себя, и сопровождающую его буйную ватагу, составившуюся из всех тех вожделений, что нахлынули на человека отчасти извне, из его дурного окружения, отчасти же изнутри, от бывших в нем самом такого же рода вожделений, которые он теперь распустил, дав им волю. –

. Они совершают кражи, подкапываются под стены, отрезают кошельки, раздевают прохожих, святотатствуют, продают людей в рабство. Бывает, что они занимаются и доносами, если владеют словом, а то и выступают с ложными показаниями или берут взятки.

– Нечего сказать, по мелочам! Так ведь ты выразился о причиняемом ими зле, когда этих людей немного?

– Да, по мелочам, потому что сравнительно с великим злом это действительно мелочи, ведь в смысле вреда и несчастья для государства все это лишено, как говорится, того размаха, каким отличается тиран. когда в государстве наберется много таких людей и их последователей и они ощутят свою многочисленность, то как раз из их среды и рождается тиран, чему способствует безрассудство народа. Это будет тот из них, кто сам в себе, то есть в своей душе, носит самого великого и отъявленного тирана.

Значит, за всю свою жизнь они ни разу ни с кем не бывали друзьями; они вечно либо господствуют, либо находятся в рабстве: тираническая натура никогда не отведывала ни свободы, ни подлинной дружбы.

Значит, и тиранически управляемая душа всего менее будет делать что ей вздумается, если говорить о душе в целом. Всегда подстрекаемая и насилуемая яростным слепнем, она будет полна смятения и раскаяния.

Богатым или бедным бывает по необходимости тиранически управляемое государство?

– Значит, и тиранически управляемой душе приходится неизбежно быть всегда бедной и неудовлетворенной. –

А думаешь ли ты, что всего этого больше у кого-нибудь другого, чем у человека тиранического, неистовствующего из-за своих вожделений и страстей?

А разве не в такой тюрьме сидит тот тиран, чью натуру мы разбирали? Ведь он полон множества разных страстей и страхов; со своей алчной душой только он один во всем государстве не смеет ни выехать куда-либо, ни пойти взглянуть на то, до чего охотники все свободнорожденные люди; большей частью он, словно женщина, живет затворником в своем доме и завидует остальным гражданам, когда кто-нибудь уезжает в чужие земли и может увидеть что-то хорошее.

Вдобавок ко всем этим бедам еще хуже придется тому, кто внутренне плохо устроен, то есть человеку с тираническими наклонностями, если он не проведет свою жизнь как частное лицо, а будет вынужден каким-то случаем действительно стать тираном и, не умея справляться с самим собой, попытается править другими. Это вроде того, как если бы человек слабого здоровья, не справляющийся со своими болезнями, проводил свою жизнь не в уединении, а, напротив, был бы вынужден бороться и состязаться с другими людьми.

. Власть неизбежно делает его завистливым, вероломным, несправедливым, недружелюбным и нечестивым; он поддерживает и питает всяческое зло; вследствие всего этого он будет чрезвычайно несчастен и такими же сделает своих близких.

Мы говорили, что одно начало – это то, посредством которого человек познает, другое – посредством которого он распаляется, третье же. мы нарекли вожделеющим – из-за необычайной силы вожделений к еде, питью, любовным утехам и всему тому, что с этим связано. Сюда относится и сребролюбие, потому что для удовлетворения таких вожделений очень нужны деньги. –

Поэтому давай прежде всего скажем, что есть три рода людей: одни – философы, другие – честолюбцы, третьи – сребролюбцы.

И что есть три вида удовольствий, соответственно каждому из этих видов людей.

А знаешь, если у тебя явится желание спросить поочередно этих трех людей, какая жизнь всего приятнее, каждый из них будет особенно хвалить свою. Делец скажет, что в сравнении с наживой удовольствие от почета или знаний ничего не стоит, разве что из этого можно извлечь доход. –

Чем же, думаем мы, считает философ все прочие удовольствия сравнительно с познанием истины – в чем она состоит – и постоянным расширением своих знаний в этой области? Разве он не находит, что все прочее очень далеко от удовольствия? Да и в других удовольствиях он ничуть не нуждается, разве что их уж нельзя избежать: поэтому-то он и называет их необходимыми.

Философ намного превосходит корыстолюбца, ведь ему неизбежно пришлось отведать того и другого с самого детства.

Многие почитают богатого человека, мужественного или мудрого, так что в удовольствии от почета все имеют опыт и знают, что это такое. А какое удовольствие доставляет созерцание бытия, этого никому, кроме философа, вкусить не дано.

Итак, поскольку имеются три вида удовольствий, значит, то из них, что соответствует познающей части души, будет наиболее полным, и, в ком из нас эта часть преобладает, у того и жизнь будет всего приятнее. –

– Ясно, что удовольствия человека воинственного и честолюбивого ближе к первым, чем удовольствия приобретателя.

– Значит, на последнем месте стоят удовольствия корыстолюбца.

– Итак, вот прошли подряд как бы два состязания и дважды вышел победителем человек справедливый, а несправедливый проиграл.

Вспомни слова больных. Они говорят: нет ничего приятнее, чем быть здоровым. Но до болезни они не замечали, насколько это приятно.

И если человек страдает от какой-нибудь боли, ты слышал, как говорят, что приятнее всего, когда боль прекращается. –

И во многих подобных же случаях ты замечаешь, я думаю, что люди, когда у них горе, мечтают не о радостях, как о высшем удовольствии, о о том, чтобы не было горя и наступил бы покой.

– Покой становится тогда, пожалуй, желанным и приятным.

– А когда человек лишается какой-нибудь радости, покой после удовольствия будет печален.

Следовательно. покой только тогда и будет удовольствием, если его сопоставить со страданием, и, наоборот, он будет страданием в сравнении с удовольствием. Но с подлинным удовольствием эта игра воображения не имеет ничего общего: в ней нет ровно ничего здравого, это одно наваждение.

Рассмотри же те удовольствия, которым не предшествует страдание, а то ты, может быть, думаешь, будто ныне самой природой устроено так, что удовольствие – это прекращение страдания, а страдание – прекращение удовольствия.

Их много, и притом разных. возьми удовольствия, связанные с обонянием: мы испытываем их внезапно с чрезвычайной силой и без всякого предварительного страдания, а когда эти удовольствия прекращаются, они не оставляют после себя никаких мучений.

. То, что причастно вечно тождественному, подлинному и бессмертному, что само тождественно и возникает в тождественном, не находишь ли ты более действительным, чем то, что причастно вечно изменчивому и смертному, что само таково и в таком же возникает?

Значит, у кого нет опыта в рассудительности и добродетели, кто вечно проводит время в пирушках и других подобных увеселениях, того, естественно, относит вниз, а потом опять к середине, и вот так они блуждают всю жизнь. Им не выйти за эти пределы, ведь они никогда не взирали на подлинно возвышенное и не возносились к нему, не наполнялись в действительности действительным, не вкушали надежного и чистого удовольствия; подобно скоту, они всегда смотрят вниз, склонив голову к земле. и к столам: они пасутся, обжираясь и совокупляясь, и из-за жадности ко всему этому лягают друг друга, бодаясь железными рогами, забивая друг друга насмерть копытами, – все из-за ненасытности, так как они не заполняют ничем действительным ни своего действительного начала, ни своей утробы.

– Великолепно, – сказал Главкон, – словно прорицатель, изображаешь ты, Сократ, жизнь большинства.

Стало быть, если вся душа в целом следует за своим философским началом и не раздираема противоречиями, то для каждой ее части возможно не только делать все остальное по справедливости, но и находить в этом свои особые удовольствия, самые лучшие и по мере сил самые истинные.

А всего дальше отходит от разума то, что отклоняется от закона и порядка.

Тиран, избегая закона и разума, перешел в запредельную область ложных удовольствий. Там он и живет, и телохранителями ему служат какие-то рабские удовольствия.

Тогда говорилось, что человеку, полностью несправедливому, выгодно быть несправедливым при условии, что его считают справедливым.

А как, по-твоему, не потому ли с давних пор осуждали невоздержанность, что она сверх всякой меры дает волю в невоздержанном человеке той страшной, огромной и многообразной твари?

Да и закон, поскольку он союзник всех граждан государства, показывает, что он ставит себе такую же цель. То же и наша власть над детьми: мы не даем им воли до тех пор, пока не приучим их к некоему порядку, словно они – некое государство, и, развивая в себе лучшее начало, не поставим его стражем и правителем над таким же началом у них, после этого мы отпускаем их на свободу.

Так как же тогда, Главкон, и на каком основании могли бы мы сказать, будто полезно поступать несправедливо, быть невоздержанным и творить безобразия? От этого человек будет только хуже, хотя он и приобрел много денег и в других отношениях стал бы могущественным.

Он не подчинит состояние своего тела и его питание звероподобному и бессмысленному удовольствию, обратив в эту сторону все свое существование. Даже на здоровье он не будет обращать особого внимания, не поставит себе целью непременно быть сильным, здоровым, красивым, если это не будет способствовать рассудительности. Он обнаружит способность наладить гармонию своего тела ради согласия и гармонии души.

И в обладании имуществом у него также будет порядок и согласованность?

Он будет соблюдать свой внутренний строй и будет начеку – как бы там что не нарушилось из-за изобилия или, наоборот, из-за недостатка имущества – так станет он управлять своими доходами и расходами. –

Но и в том, что касается почестей, он будет учитывать то же самое: он не отклонит их и даже охотно отведает, если найдет, что они делают его добродетельнее, но, если они нарушат достигнутое им состояние согласованности, он будет избегать их и в частной, и в общественной жизни.

– Раз он заботится об этом, значит, он не захочет заниматься государственными делами.

– Клянусь собакой, очень даже захочет, но только в собственном государстве, а у себя на родине, может быть, и нет, разве уж определит так божественная судьба.

– Понимаю: ты говоришь о государстве, устройство которого мы только что разобрали, то есть о том, которое находится лишь в области рассуждений, потому что на земле, я думаю, его нет нигде.

– Но может быть, есть на небе его образец, доступный каждому желающему; глядя на него, человек задумается над тем, как бы это устроить самого себя. А есть ли такое государство на земле и будет ли оно – это совсем не важно. Человек этот занялся бы делами такого – и только такого – государства.

Источник

Поэзия о войне ветерана 179

ВАСИЛИЙ ТЁРКИН: 19. ОТДЫХ ТЁРКИНА

«На войне – в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, –
Там, где случай приведёт, –

Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть. Минут шестьсот.

Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.

И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.

Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это – смежные места.

Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник – ноги обметай.
Дальше – горница и печка.
Всё, что надо. Чем не рай?

Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у тёплой печи
На свободе поведи.

Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это – спальня,
То есть место – специально
Для того, чтоб только спать.

Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.

И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? – вопрос.

Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.

И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одёже
И корёжить хлеб штыком.

И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.

И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или – так вот – рукавом.

И когда покончишь с пищей,
Не забудь ещё, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.

Все такие оговорки
Разобрав, поняв путём,
Принял в счёт Василий Тёркин
И решил:
– Не пропадём.

Вот обед прошёл и ужин.
– Как вам нравится у нас?
– Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз.

Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня – пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.

Чистота – озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.

Бережёт плечо в кровати,
Головой не повернёт.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.

Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.

Тёркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.

Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой.

Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!

Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно всё на свете:
Служба, жизнь, зима, война.

Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?

Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся – не выходит.
Все храпят, а ты казнись.

То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна всё нет.
– Да надень ты, парень, шапку, –
Вдруг дают ему совет.

Разъясняют:
– Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.

И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землёй, как говорят, –

Тот, обношенный на славу
Под дождём и под огнём,
Что ещё колючкой ржавой
Как-то прорван был на нём;

Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чём резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше –
И всего свернуло в сон.

И проснулся он до срока
С чувством редкостным – точь-в-точь
Словно где-нибудь далёко
Побывал за эту ночь;

Словно выкупался где-то,
Где – хоть вновь туда вернись –
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.

И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.

Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.

Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.

Тут обвыкнешь – сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.

Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, – заслышал,
Голосует:
– Подвези.

И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.

Ехал – близко ли, далёко –
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять – передний край.

Соскочил у поворота, –
Глядь – и дома, у огня.
– Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?

– Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас.
– Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз.

– Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.

Как дойдём до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнём. И то не все.

А пока – в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведёт, –

Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там – вперёд».

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *