десятка какой масти украла бульон в произведении происшествия в карточном домике
st_ef
RAZNOE ™
профессиональный левша и лентяй
Делаю тут одну безделушку, связанную с картами в книге «Алиса в стране чудес», и нашёл кое-что любопытное из области алисоведения.
Известные строчки Маршака про даму бубён, которая варила бульон, являются переводом на русский язык и восходят, как несложно догадаться, к английскому оригиналу. Тот, в свою очередь, представляет собой старинную английскую песню следующего содержания:
The King and Queen of Hearts
The Queen of Hearts
She made some Tarts
All on a Summers day
The Knave of Hearts
He stole those Tarts
And took them quite away
The King of Hearts
Call’d for those Tarts
And beat the Knave full sore
The Knave of Hearts
Brought back those Tarts
And vow’d he’d steal no more
В отличие от Владимира Набокова, Бориса Заходера, Нины Демуровой — своих предшественников и коллег по переводу с английского (которые попытались перевести эту песню как можно ближе к оригиналу и чьи переводы я привожу под катом), — Маршак отошёл от текста источника и развил тему. В итоге мы имеем следующее (именно этот перевод звучал в отечественном мультфильме 1981 года):
Дама бубён
Варила бульон
И жарила десять котлет.
Десятка бубён
Украла бульон,
Котлеты украл Валет.
Король бубён
Спросил про бульон
И десять
Горячих котлет,
Десятка бубён
Вернула бульон,
И отдал котлеты Валет.
Король бубён
Был так удивлен,
Что есть отказался обед.
Достался бульон
Десятке бубён,
Валету — десять котлет.
Я внезапно тоже попробовал себя в роли переводчика. И вот что получилось у меня:
Червонная Дама
В денёк летний славный
Изволила выпечь пирог.
Валет же червонный,
Пройдоха проворный
Пирог уволок за порог.
Когда повелел Король всех червей
Пирог подавать поскорей,
Валет испугался
И пылко поклялся,
Что больше не вор он, ей-ей.
[вариант 2]
Спросив про пирог,
Что Валет уволок,
Впал в ярость
Король всех червей.
Валет испугался
И пылко поклялся,
Что больше не вор он, ей-ей.
Иллюстрация: Joshua L. Kenfield
Борис Заходер:
Все пришли к Червонной Даме
Выпить чаю с пирожками.
Пирожков у Дамы нет:
Пирожки стащил Валет!
Нина Демурова:
Дама червей напекла кренделей.
В летний погожий денек.
Валет червей был всех умней.
И семь кренделей уволок.
Король червей, пожелав кренделей
Валета бил и трепал.
Валет червей отдал семь кренделей
И больше с тех пор не крал.
Дама бубён варила бульон
«Когда людям нечего сказать друг другу, они играют в карты» – слова эти, если не ошибаюсь, принадлежат Шопенгауэру.
Гению пессимизма, конечно, виднее. А у нас всё было наоборот. В карты мы играли именно потому, что нам было что друг другу сказать. И не только друг другу, а и всему, что нас в те вечера окружало: бронзовой голове Мефистофеля, в которую мы стряхивали пепел, старым фотографиям на обоях и самим обоям – тоже старым, со стершимся рисунком, изначально изображавшим то ли львиные морды, то ли экзотические цветы. И – широким, как паруса, занавескам, и довоенной мебели, и скрипуну-паркету, и серому, лоснящемуся, то и дело осыпающему нас меловым снежком потолку. Слова, сплетаясь и расплетаясь, летели в этот терпеливый потолок вместе с облаками дыма, которого хватило бы на извержение Везувия. Нет, не мы играли в карты – демоны празднословия и зубоскальства играли и резвились в том сизом воздухе.
– А ты аза-а-ртный, Парамоша! – добродушно злорадствует дядя Фёдор, наш гостеприимный хозяин и верховод, припечатывая зарвавшегося валета внезапным королем.
Покер, преферанс, ап-энд-даун, а иногда и просто подкидной дурак – всё это только повод, чтобы вновь встретиться и заодно – пожонглировать словесами, поупражняться в доморощенном остроумии. Нет, конечно, еще чтобы чего-нибудь выпить. Но главным образом – потрепать языками. Для чего еще могли быть придуманы все эти игры? Неужели для того, чтобы просто – играть?
И главное не что говорить, а – как. За годы ежепятничных встреч как-то сам собой вылепился особый язык, выстроилась система фраз, возник длинный список паролей. Ничего общего с жаргоном профессиональных картёжников – только наше, особое, лишь нам понятное.
– Надо бы подкормить рабочих, – дядя Фёдор с демонстративной задумчивостью скребет золотистую щетину на подбородке. «Подкормить рабочих» – это когда противник рискует перебрать карт, и ему суют, суют… Фразу притащил я. Она – с плаката времен военного коммунизма, на котором бородач в лаптях и красной рубахе растерянно чешет затылок: «Чтобы вспахать землю, нужно иметь соху, а соху надо сделать, а я об этом забыл». Спустя почти столетие эта великолепная нелепица обрела второе рождение, завертевшись на наших языках.
«Ну, кто у нас в роли рабочих?», – потирает ручки дядя Федор.
Неужели опять – я? Насупившись, сгребаю насованный мне балласт. Я вообще тот еще игрок. Другое дело мой старший брат, для которого карты – религия, смысл жизни. В свое время эти расписные картонные прямоугольнички круто изменили его судьбу: подававший надежды студент-математик был отчислен из университета, загремел в армию, попал в компанию таких же забубенных, запикованных и затрефованных, в итоге посвятил себя спортивному бриджу и остался убежденным холостяком. Я не видел братца уже лет сто – общаться с профанами вроде меня ему недосуг – он без устали где-то «шпилит» с бриджистами-профессионалами, колесит по миру с турнира на турнир.
Картежная игра повлияла и на судьбу моего прадеда, который в годы уже упомянутого выше военного коммунизма из-за любви к преферансу чуть было не попал под революционную гильотину. Хмурые товарищи в кожанках нагрянули с обыском как раз в ту минуту, когда «бывшие люди» уселись под абажуром расписать пульку. Хозяин квартиры оказался контрой, вместе с ним чекисты замели остальных. Тогда пращур легко отделался: отсидел несколько месяцев и был выпущен. Об участи остальных игроков история умалчивает.
Но нам от карт – никакого вреда, одна сплошная польза, если не считать неизбежного ущерба здоровью: расходились только под утро, оставляя на полу шеренги пустых бутылок, а на столе – утыканную окурками и напоминавшую ежа голову Мефистофеля. Играли мы обыкновенно по пятницам, а субботними утрами, проспав всего-то часа два, я и Анатоль уже встречались в маленьком спортзале на Васильевском – боксировали, если это слово сколько-нибудь уместно применительно к нашему топтанию на ринге. Тренер морщился, глядя на то, как еле живые, мы совали друг дружке в физиономии вялые хуки и джебы. Медленно приплясывающий Анатоль со своими выпученными невыспанными глазами казался мне джокером, со всех сторон нас теснили бодрые пары атлетов-валетов, в глазах, как мухи, мелькали алые сердечки и ромбики, траурные крестики и остролистники, а в черепной коробке крутилось вчерашнее:
Дама бубен варила бульон
И жарила десять котлет…
Десятка бубён украла бульон,
Котлеты украл валет…
– Телекомпания «Шаробан» представляет!
Я вздрагиваю. Наступает момент просветления… Шаробан? Позвольте, позвольте! Шаробан! Как же, как же, была такая телеигра для недобитых комнатных интеллектуалов. Блестит фольга, мигают разноцветные лампочки, бодрый седой ведущий ликующе объявляет: «Наши спонсоры!». Оглашается длинный список новорожденных банков и только что вылупившихся фирм с экзотическими названиями. «Спонсоры» – главное в то время слово! Без них не было бы призов, выложенных на столике: двух бутылок «Советского шампанского», пары белоснежных кроссовок, какой-то импортной мелочёвки. И главный приз – триста долларов США! Бурные аплодисменты. Итак, мы начинаем! В руке ведущего – восьмидюймовая, с книгу величиной дискета. На ней – вопросы для викторины. Дискету церемониально вставляют в компьютер – о, вот еще одно слово, без которого в новые времена никак! Таков ритуал. В руке взлохмаченного бородача, капитана команды всезнаек – деревянный совок с бильярдными шарами. Шары катятся в лузы…
«Шаробан» – вот ключ ко всегда терзавшей меня загадке: где я мог видеть эту физиономию раньше, до нашего университетского знакомства. В телевизоре – вот где! Вот где впервые явилась мне эта круглая, крупной лепки – римская, не побоюсь этого слова – голова! Так же, как дядю Фёдора я впервые увидел – в Анатоле, так Анатоля первый раз – на экране цветного «Рекорда», в той самой телеигре с дурацким названием. Я был еще школяром, мы сидели перед телевизором с братом-студентом (тем самым, картами впоследствии погубленном). Игроки не смогли дать правильный ответ – вопрос переходит в зрительский зал. Некто в небесного цвета джинсовом костюме поднимает руку, бурчит что-то в подставленный микрофон. Верно! Правильно! Как Ваше имя? Браво, Анатолий! Зрителю за правильный ответ полагается награда – право подойти к «батискафу» и попытаться металлической клешней выловить свернутую в трубочку двадцатипятирублевку – еще советскую, с профилем Ленина. И вот он спускается с верхнего ряда – круглый, надменный, в голубом своем джинсовом костюмчике и белых кроссовках. Неторопливо, с ленцой, разболтанно – теперь-то я знаю, что за всем этим стоит с трудом подавляемое смущение – подходит к стеклянному ящику с сокровищами. Мы с братом злорадно гогочем: ну, давай, давай, жиртрест, ну что же ты! Не промахнись, эрудит криворукий! Он всё-таки что-то сумел зацепить, но по пути роботическая пятерня заветный приз выронила. С чисто дядифёдоровой (я потом это пойму) ужимкой («Дерьмо этот ваш батискаф!») возвращается на место.
Этот эпизод во всех его подробностях я, сам того не зная, годами держал в самых темных подвалах памяти и мгновенно вытащил его на свет – в тот момент, когда Анатоль произнес заветное слово «Шаробан». Круг замкнулся, пазл сложился. Да, да, подтверждает Анатоль, было дело, по родственному радению попал в ту студию, в ту программу с дурацким названием и благообразным ведущим. Как бишь его?
– Борис Гершт! – Анатоль кладет на стол седовласого короля.
А по эту сторону телеэкрана Анатоль впервые предстал передо мной посреди свекольного поля, в резиновых сапогах и ветровке, восседающим на овощном ящике с журналом-толстяком в одной руке и дымящейся беломориной – на отлете – в другой. Я подошел стрельнуть папироску. Протянул, не поднимая глаз, не отрываясь от чтения. В этой демонстративной невозмутимости творящейся вокруг суетой – весь Анатоль. Он и ящики со свёклой таскал, продолжая читать – одной рукой держит ящик, другой – журнал, успевая при этом беседовать с напарником, таким же доморощенным интеллектуалом:
– Да, да, «Апокалипсис» – пожалуй, самая сложная книга Нового завета…
Анатоль поглощает книги килограммами. За ночь переваривает увесистый бумажный кирпич. Последнее школьное лето он провел в «лесной сторожке», фактически оказавшейся филиалом Публичной библиотеки – сказочная избушка была набита редкими изданиями и снабжена каталогом. Подозреваю, что «сторожка» была профессорской дачей – Анатолева энергичная матушка вращалась в академической среде. Не она ли заперла сына в той избе-читальне, чтобы затем отправить его в телевизор? Нет, такого, как Анатоль, не запрешь, а добровольно провести все лето в четырех стенах за книгами – это в его духе. Как бы то ни было, отношения матери и сына, насколько я могу судить, были отнюдь не безоблачны. Бунтом против властной родительницы можно объяснить частые Анатолевы взбрыкивания, загулы и щедро раздаваемые пощечины общественному вкусу – даже его бесконечные разводы, возможно, были отголоском той мучительной борьбы за свободу и независимость, которая сделала его тем, кем он предстал передо мной среди совхозной свеклы верхом на ящике.
По блату или нет оказался этот начитанный юноша в «Шаробане», но вопросы там предлагались серьезные. Впрочем, сколько-нибудь серьезного отношения этот причудливый плод нашего провинциального телевидения у Анатоля не вызывал – он вообще мало к чему относился всерьез. Вернее, лишь несерьезное могло вызвать у него серьезное отношение. И всё-таки «Шаробан» оставил свой след в его душе. Имя ведущего и спустя полтора десятилетия поминается им едва ли не с любовью:
– Атакует Борис Гершт!
У них с дядей Фёдором есть свои любимчики – вечные мишени для весьма специфических, только им одним понятных острот – и не острот вовсе, а сплошного дуракаваляния. В числе фаворитов – Кама Гинкас, Бодуэн де Куртенэ, артист Николай Чиндяйкин и еще великое множество персон, попавших в этот список главным образом благодаря звучанию своих имён, одно произнесение которых доставляет моим друзьям какое-то иррациональное удовольствие.
– Атакует Михаил Глузский, – с наслаждением возвещает дядя Фёдор, растягивая гласные и с особой тщательностью выдавливая между зубов сгусток согласных. В этой неудобопроизносимой тройчатке звуков «з-с-к» заключена душа священного для дяди Фёдора имени. Михаил Глузский по его уверениям – не просто актёр театра и кино, а – «серый кардинал», могущественная фигура, владеющая тайнами мироздания, повелевающая судьбами человечества. Дома у дяди Фёдора висит его портрет.
Буфетчица Ася, школьная подруга моя!
В конце концов, нас оттуда выпнули – после того, как Андрей ушел в очередной запой, на объект нагрянул со своими присными прораб, о существовании которого мы с Анатолем даже не подозревали. Этот сердитый маленький бульдог тут же обвинил нас в спаивании бригадира и низкую результативность труда. Я не очень расстроился – тем более что доля правды в его словах была.
– Могли бы и отметелить – например, за испорченные окна, – говорю я Анатолю спустя десятилетие.
Нашпигованный окурками бронзовый Мефистофель лукаво щурится, будто хочет сказать: «Еще как могли бы!»
– Могли бы, могли бы… – равнодушно соглашается Анатоль, глядя на карты и в задумчивости поправляя во рту свой вечно выпадающий зуб.
Анатоль физической расправы не боится. Бит он бывал многократно – ревнивыми мужьями, идейными противниками, случайными собутыльниками. Будучи адвокатом, он много колесит по стране, бывает в разных городах, где по извечной тяге к приключениям неизменно заглядывает в самые злачные места. Последний раз его «отмудохали» в Луге, на дискотеке – там он слишком рьяно добивался расположения местной красавицы. На брега Невы наш друг возвращается с неотразимой улыбкой. Позднее вместо выбитого резца появляется искусственный, выделяющийся своей белизной, но то ли халтурно сделанный, то ли повторно выбитый – во время особенно бурных речей фальшивый зуб вываливается у Анатоля изо рта. Привычным движением мой друг возвращает его на прежнее место и продолжает прерванный разговор.
Анатоль никогда не унывает – он полон оптимизма. Будучи женат в третий раз, он любит порассуждать о преимуществах семейной жизни, о радости отцовства:
– Я люблю детей. Хотя, в сущности, любить их не за что. И нужны они только для того, чтобы бегать мне за пивом.
Дядя Фёдор морщится: его девочки растут, старшая уже чуть ли не на выданье, а никто ему за пивом не бегает.
– А ты, Александр, когда займешься решением матримониального вопроса? – в тысячный раз интересуется он.
Чего греха таить, я с этим самым вопросом как-то затянул. Даже Савка почти уже отец семейства – его почти уже жена почти уже на третьем месяце. Но право, что за бестактные расспросы!
– Смотри, после тридцати пяти уже поздно, – стращает дядя Фёдор.
Я в корне не согласен. Мой дед женился почти в пятьдесят, и ничего.
– Тридцать пять – последний рубеж! – настаивает наш король Лир.
Поверю я в это или нет, но именно в тридцать пять и случится моя женитьба. Вечно я везде опаздываю, вечно прыгаю в последний вагон уходящего поезда! Впрочем, пока что я еще глубоко холостой, и вот мы снова играем в карты, балагурим и пьём. И снова нежно поют нам японцы-эстрадники, и где-то ходит-бродит по огромной квартире неумирающая, вечная Бабушка. И в который раз наступает холодное бледное утро, и мы идем по пустынным улицам – по Восстания, по Жуковского, по Литейному проспекту, тараща сонные глаза и раздирая в зевоте утомленные беспрерывным говорением пасти. Но ничуть не завидуя тем, кто провел эту ночь под одеялом.
Однажды в квартире-лабиринте появится улыбчивая девушка. Знакомая знакомых, приглашенная пожить и заодно поухаживать за Бабушкой, она мелькнет в дверном проеме, проходя мимо нашего вертепа, полного дыма и гогота, и я успею заметить маленькую чернильную родинку над припухлой губой, и мысленно выпью за эту родинку, а заодно за смуглые плечи и слегка раскосые глаза, в которых тоже, как показалось мне, блестели азарт и любопытство. С того дня я буду появляться в этом доме не только по пятницам. Никто не узнает об этом – ни дядя Фёдор, ни тем более Бабушка. Как тать ночной, буду красться я по темному коридору, мимо бабушкиной спальни – к заветной Японской комнате. Там, на узком ложе под рядами книжных корешков с иероглифами, под грозными взглядами самурайских масок будет затеваться совсем другая игра…
Помимо этой славной игры она увлекалась экзотической французской игрой под названием петанк и всегда носила с собой сумочку с тяжелыми металлическими шарами. Такими шарами можно отбиться от любого маньяка. Игра развивает точность глазомера и силу рук. Не помню глаз более зорких и объятий более крепких. Но и от этих глаз я бежал, и из этих объятий выскользнул – скорее по старой привычке, чем из стремления сохранить свободу.
Это была последняя моя девушка в той, прошлой жизни. В той жизни, в которой были дядя Фёдор, Анатоль и Савка. Закончилась она как-то вдруг. И – у всех сразу.
В тот вечер мы не играли. Дарья Александровна, неунывающая и нестареющая «Япона мать», умирала в больнице от рака мозга. Я никогда не видел дядю Фёдора таким – тихим, растерянным, с невидящими как будто повернутыми вовнутрь глазами.
У нее был выбор: сделать операцию и лишиться части мозга или умереть. Она выбрала второе. В мучениях, но – в сознании, сохранив целостность своего я. Истинно самурайский шаг!
Это было начало конца, хотя мы об этом не догадывались. Прошло время, и мы снова стали собираться. К дяде Фёдору постепенно вернулась его весёлость.
– Как дела на матримониальном фронте? – подмигивая, спрашивал он.
Я не заставил долго ждать. На моей свадьбе были все трое: Анатоль – с костылём и фингалом, Савка – с женой и младенцем, дядя Фёдор – с букетом собственноручно склеенных из цветной бумаги цветов. Но очень скоро никого из них не осталось.
Иных уж нет, а те далече…
Вчера из Америки звонил Савка. Мы проговорили часа два. О книгах, о политике, о житье-бытье. Но как водится, всё больше предавались воспоминаниям. Это не просто воспоминания. Это воспоминания о воспоминаниях. Мы мысленно путешествуем по городским улицам, перебираем бесчисленные, уже давно не существующие или сменившие вывески укромные места, где за рюмкой водки или бокалом пива мы после его возвращения из Америки вспоминали о самом главном – о детстве. Нет, разумеется, настоящее и даже будущее мы тоже тогда обсуждали, да еще как – взахлеб, еле сдерживаясь, чтобы не перебивать друг друга. Нам всегда было о чем поговорить. Но то и дело мы съезжали на неизменное «А помнишь…».
– А помнишь, как я остановил электричку? – уже нетвердым голосом говорит мне Савка во втором часу ночи в уютнейшем полуподвале под вывеской «Шуры-муры». На столиках здесь пошловатые красные скатерти, но водку подают в ледяном запотевшем графинчике и пьём мы ее из толстых граненых рюмок – как в каком-нибудь трактире чичиковских времен.
– Конечно, помню!
Два малолетних паршивца развлекались, подкладывая под колеса поездов щебень. Нам нравилось смотреть, как куски гранита превращаются в пыль. А потом, возле станции Савка положил на рельсы какую-то железную бандуру. Деталь от трактора? Я, всегда осторожничавший, был против, а он её всё-таки положил – здоровенную какую-то загогулину. Он вообще имел склонность к злостному хулиганству – несмотря на то, что был из очень хорошей семьи. Обильно облегчившаяся пестрой пассажирской массой и уже отъезжавшая от платформы, мордатая электричка вдруг с душераздирающим визгом затормозила, из кабины выскочил красный от ярости машинист. Мы прыгнули на велики и почесали во все лопатки.
– А помнишь… – начинаю я в свой черед.
В подвальчике «Шуры-муры» кроме нас уже никого…
Несмотря на гремучую смесь кровей, оба мы – типичные русские. Мы занимаемся тем же, чем занимались такие же типичные русские и за сто, и за двести лет до нас: мы разговариваем. В разговорах наших принимают участие всевозможные напитки (предпочтение отдается перцовке или хреновухе), хрустящие грузди, разнообразные огурчики-помидорчики и прочие соления, до которых и я, и Савка большие охотники. Ну и разумеется, чай – куда русскому человеку без чая! Всё это важно не само по себе, а как приложение к многочасовому разговору, для которого всегда есть пища – прочитанные романы, просмотренные фильмы, новые девушки, политические новости, и обязательно – воспоминания о детстве, вернее – о его летней фазе, имевшей прочную топографическую привязку – незабвенную железнодорожную станцию, от которой в противоположные стороны света бежали двумя рядами пахнущие креозотом шпалы.
– Для нашего брата лишнего человека одно спасение в разговорах, – Савка любит повторять эту фразу из фильма.
Мы тоже в известном смысле люди лишние – без нас страна уж точно проживёт. А вот мы без нее не можем. Мы – персонажи, ею выдуманные.
И всё-таки, он уехал…
Там, в Америке он снова ищет себя – что-то пишет, куда-то ездит, строит планы. Но я-то знаю, чем на самом деле он всегда хотел заниматься – в сущности, тем же, чем и я: просто сидеть в тихом уютном месте за чашкой чая и читать хорошую книгу. И если после смерти он удостоится милости не попасть в ад, то для него выгородят уголок сада с беседкой, поставят дом с верандой, увитой хмелем или диким виноградом и непременно – с хорошей библиотекой. Впрочем, и оттуда его обязательно потянет на подвиги – в полусотне километров потребуется выстроить большой город с широкой рекой, прямыми улицами и обилием питейных заведений. И чтобы к этому городу была проложена пахнущая креозотом железная дорога – сидеть в электричке и просто смотреть в окно на мимотекущий ингерманландский пейзаж – это ведь тоже великое наслаждение!
Почему же он всё-таки уехал?
Уже потом, уже после детства, после Савкиного возвращения в Россию у нас появилась эта традиция. Мы выбирали погожий, не предвещавший дождя день и уходили из поселка за железнодорожную насыпь, к сонному ручью, заползавшему под старый бетонный мост. Уходили туда перед сумерками – чтобы встретить ночь во всеоружии. Бутылку клали в ручей – как в холодильник, таскали из зарослей топливо, обустраивали свое ночное становище. Хорошо кутаться в старую шинель, смотреть на огонь и говорить со старым другом. А прикуривать приятнее всего от тихо потрескивающей, припудренной пеплом голубоватой головни, когда к запаху сожженного дерева примешивается тонкий аромат табака, и чтобы звезды над головой – как тихие угольки. Но вот они гаснут, и там, со стороны пустого шоссе, по которому когда-то шли на Ленинград немецкие танки, над золотым морем ржи вдруг начинает разливаться золотое сияние. Я тоже запомнил то утро. Это был уже не тот возраст, когда каждый встреченный рассвет кажется началом новой прекрасной жизни, а всё-таки.
Савка говорит со мной, время от времени на него кричит сонная жена – у них там вечная ночь, все хотят спать, а ему хочется говорить, он пьян и без конца повторяет одно и то же, всё из того же фильма про лишнего человека:
– Ты мой единственный и лучший друг!
И в эту минуту мне хочется верить, что пьяная искренность – это самая правильная, самая искренняя искренность из всех возможных.
– Знаешь, у меня такое ощущение, что тебя нет, что ты существуешь только в моем ухе! – вдруг говорит Савка, – Я нахожусь в Пенсильвании, а ты находишься в моем ухе! Пожалуйста, не исчезай!
Как знать, быть может, мое истинное существование начинается и заканчивается только тогда, когда в Савкином ухе возникает мой голос.
Но наш разговор обрывается – что-то там со связью, и вот – меня как будто не существует.
Видимо, уже на том свете я шатаюсь по этому прекрасному миражу. Здания-призраки, здания-тени окружают меня. Вот в этом старинном, с полукруглым охряным фасадом на углу Невского и Мойки я когда-то жил. Казалось бы, он стоит на прежнем месте, но на самом деле его тоже нет. Только оболочка осталась, только слепок. Прежнюю жизнь вместе с длинными коридорами и бесчисленными комнатами, хранившими остатки коммунального быта, вместе с эхом голосов и шагов вычистили, выскребли, как тыкву к Хэллоуину – мёртвая загримированная голова подсвечивается изнутри, делает вид, что живёт, таращится на проспект своими стеклопакетами. Там теперь тоже отель – и весьма дорогой.
Знакомый грустный троллейбус (у троллейбусов всегда немного грустный вид), покачивая сверчковыми усами, открывает передо мной свой стеклянный ларчик. Как и положено быть во сне, внутри никого нет – если не считать дремлющей кондукторши. Передо мной быстро разворачивают свернутый в рулон проспект. Мойка, Дом книги, канал Грибоедова. Казанский собор широко раскрывает многоколонные объятия, Кутузов с Барклаем стоят в простынях, собираются играть в городки – у каждого в руке бита, Кутузов прицелился. Фонтанка. Через минуту я уже схожу на вокзальной площади, из которой штыком в ватное небо упирается каменная стела – циничный Анатоль называл это «мечтой импотента».
Перехожу Невский. Миную метро. Вот эта улица, вот этот дом.
Не знаю, что там сейчас внутри – знаю, чего там нет. Нет бронзового Мефистофеля, Японской комнаты, старой радиолы.
– How do you do mister Brown!
И нас там – нет.
Вот эти окна – почти целый этаж. Здесь мы делали вид, что играли в карты, а на самом деле просто трепались. Теперь тут отель, да. Будь я богат, снял бы номер, поглядел бы, во что тут всё превратилось. Но Бог миловал.
Я подхожу к этому дому, по привычке бормоча: «Дама бубён варила бульон…»
Не слишком ли часто поминали мы эту чертову бабу? Не в ней ли всё дело? Пушкинского Германна погубила дама пик. Не по милости ли её бубновой сестры мы разлетелись, рассыпались, как карты из неправильно перетасованной колоды? Тут бы впору воскликнуть: тайный ход карт нарушен! Но я молча стою и смотрю – как какой-нибудь турист или любитель старой архитектуры. Торчу столбом, мешая прохожим. Тысяча извинений, дамы и господа, тысяча извинений…